Л.Х.Освальд (oswald_lh) wrote,
Л.Х.Освальд
oswald_lh

Category:

Очень душевно написано...

WP_20170104_12_12_50_Rich (2)


Оригинал взят в Русские алкоголики на пути к нирване


Мы с мужем забыли следить за временем и проворонили некруглую дату: в первой половине декабря исполнилось шесть лет, как мы продали квартиру во Владивостоке и переехали жить в деревню. Теперь-то здесь очень много городских. Как будто мы проторили дорожку, и город потёк за нами следом, — подтягивая в деревню и сугубо городской образ жизни, и городские представления о комфорте, и даже — единичными, малыми, пробными объектами — городскую инфраструктуру.

Горожане — другие. Деревенские соседи, глядя на городских новичков, улыбаются. У деревенских соседей три коровы, тридцать свиней, огород без единого сорняка, с утра на работу, вечером хозяйство, но улыбаются и ходят в чистом. Городские каждый день ездят работать в город до вечера и тоже ходят в чистом. Они покупают в деревне пустые участки, вывозят оттуда КамАЗы мусора, мгновенно разбивают сады, за одно лето выстраивают симпатичные двухэтажные домики на высоких фундаментах и начинают, невзирая на скепсис соседей (три коровы, тридцать свиней), пристраивать к работе местных алкоголиков. Но алкоголики работать не хотят, а загаженных проплешин всё равно очень много. На месте некоторых пустырей мы еще застали деревянные одно- и двухэтажные бараки пятидесятых годов постройки.



Бараки горят каждую зиму, в них паршивая старая проводка, рассчитанная по нормативам более чем полувековой давности. Она не выдерживает отопительных ноу-хау местных алкашей — народа совершенно особого типа, о котором горожане почти ничего не знают, но думают, что алкаш деревенский ничем не отличается от алкаша городского. Это не так. Деревенский алкаш способен пропить будущий уголь и будущие дрова задолго до начала холодов, но его самодостаточность остаётся с ним почти до самого конца. Поэтому, когда внезапно настаёт зима, деревенский алкаш не ищет заработков, а начинает греться с помощью лома. Двенадцать киловатт, предназначенные всему бараку, устремляются по хилым проводам в розетку, в которую включен лом; лом раскаляется докрасна, в хате жарища и прелесть. Семь бараков за шесть лет, отдельных хибар сколько-то. Правда, один из семи бараков сгорел не из-за лома, а из-за Нового года. Праздник — он же ко всем приходит, только к одной женщине не пришёл, она обиделась, заперла уснувших приятелей, подожгла берлогу и ушла. Семь человек погибли, а обгоревшая двухэтажка еще постояла какое-то время, глядя на прохожих страшными черными окнами, — пока год назад её окончательно не снесли и не разровняли площадку. Как будто так и было.

Мы тоже были городские, а все городские — другие. Но мы больше не пытаемся приобщить к работе алкашей. К тому же за последние три года умерли самые симпатичные. Из тех, с которыми мы успели познакомиться в самом начале нашей деревенской жизни.

Умер Борис, ловивший креветок собственными трусами: он заходил в неглубокие воды здешнего залива, снимал трусы, натягивал их на рогатину и грёб ею по илистому дну. Добычу складывал в ведро, которое таскал привязанным к шее. Когда ведро наполнялось, Борис споласкивал ил с трусов, надевал их и шел по дворам торговать. День ловил креветок, три дня пил стеклоомыватель и говорил про себя, что работает сутки через трое. Умер от печени, а перед окончанием биографии успел сделаться ярко-желтым. Ходил и хвастался: «Цыплёнка к морде приложил, так морда-то желтее в стописят раз». В первые два года мы тоже покупали у Бориса креветок, а потом он перестал их ловить: начал достигать просветления.

Умер громадный мужик по имени Павлик. Павлик был похож на гору, на вершине которой неподвижно сидела человеческая голова с толстыми розовыми губами до ушей. А вот шеи у Павлика не имелось, так что ловить креветок он бы еще смог, но складывать их ему было бы совершенно некуда, разве что к уду привязывать ведро, но кто ж так делает. До просветления Павлик подрабатывал деструктором: его иногда звали поломать что-нибудь монолитное — железное или каменное. Еще Павлик переносил людям тяжести за малую денежку или, еще лучше, за бутылочку стеклоочистительной жидкости. Умер так: была драка, Павлика ударили по голове топором, он не заметил, еще чуть-чуть подрался, а потом пошёл домой, на полпути упал — и всё.

Умер наш приятель Саня, доставшийся нам вместе с домом. Истопник, перешедший по наследству от прежних домовладельцев, он и у нас поначалу кочегарил — приходил в семь утра, вынимал золу из древнего, первого поколения, твёрдотопливного бойлера, набивал его пустое нутро газетами, углём и дровами, зажигал всё это дело и отправлялся восвояси до обеда, затем приходил опять и ещё раз — вечером. Истопничал он, когда была хорошая погода, а в сильные морозы топить бойлер не приходил, потому что холодно. Потом мы поменяли древний котёл на новенький, нашпигованный электроникой, работавший от керосина и электричества, но Саня ещё долго считал себя нашим благодетелем, выполняя у нас разные работы, в том числе совершенно идиотские, не нужные нам, но нами оплачиваемые: без работы Саня болтался по деревне не пришей кобыле хвост, и нам его было жалко. Раньше он был шахтёром, но шахты закрыли, и пить стало можно не только по пятницам, а когда хочется. Сане, например, хотелось пить шесть раз в год по три недели подряд — неделя на разгон, неделя в плоском штопоре, неделя на чудесное воскрешение. «Три недели, — говорил Саня, — а больше мне и не надо».

Борис и Павлик были его друганами, которых он раза два или три приводил к нам на мелкие заработки. Саня работал у нас, покуда не спился окончательно. Он жил через две улицы. В периоды запоев присылал гонцов с записками. Одна, бесконечно поэтичная, долго у меня хранилась, а потом исчезла куда-то: «Лора я болен я прикован к постеле дай сто рублей». Эту записку мне принёс Павлик, Фудзияме подобный. С Павликом я передала Сане куриных окорочков, бидон борща, каких-то картошек и хлеб. До адресата дошли курьи ноги и картошка, Павлик не стал есть сырое, только два литра борща умял с хлебом по дороге. А Саня, как только «отковался от постеле», пришел ко мне выяснять, что находилось в бидоне, который Павлик не выбросил, а вымыл снегом начисто и передал больному приятелю со словами: «На тебе вота». «Борщ? — расстроился Саня, — ну спасибо тебе, Павлик».

Алкашом Саня был абсолютно беззлобным и к жизни нетребовательным. Немножко хотел жить в тёплых краях, но не очень верил в их существование. «Вон, в Африке тоже снег зимой, — говорил Саня, — я в одной книжке читал, что даже негры вымерзли». За год-полтора до смерти трёхнедельные его запои слились в один бесконечный. Однажды мы подобрали его в снегах и довезли до дома. Мы были почти уверены, что когда-нибудь зимой он погибнет, просто замёрзнет в овраге, но Саня умер в сентябре, в разгар нашего местного лета. Слёг, а через два дня душа его отлучилась — возможно, на разведку, искать тёплые края на ближайшую зиму, — да так и не вернулась в организм. Наверное, нашла Африку, в которой не бывает снега. Сане к тому моменту исполнилось 47, но выглядел он на тяжёлые семьдесят.

Но ещё жив последний Санин приятель. Это наш сосед через пустырь, Серёга, бывший рыбак. Когда мы переехали в деревню, Серёга только что вернулся из рейса и с тех пор больше нигде не работал. Сейчас он передвигается с палочкой, он немощен, он стар, ему около пятидесяти. Зимой он топит печку забором, весной сажает лук в грядку метр на метр, и, главное, постоянно ссорится с пидорасами. Окраина деревни, хорошая слышимость: «Пидорааааааасы!! — орёт Серёга, — идитенаааааааахуууууууй!» Сначала мы были уверены, что Серёга таким образом гоняет с огорода диких котов, которые пришли вытаптывать будущий лук. Но орёт Серёга не только весной и летом, а вообще всегда. Однажды мы увидели его, идущего вдоль совершенно пустынной улицы, — Серёга шел и эпизодически горланил всё тот же текст. Тогда-то мы и поняли, что пидорасы — они не снаружи, а внутри Серёги, такая часть внутреннего Серёгиного мира, с которой — единственной — он не в ладу: всё хорошо, только вот пидорасы одолевают, что ты будешь с ними делать.

Непостижимым образом жива и Валька, бывшая Санина соседка. Саня называл Вальку королевой кладбища — за то, что Валька как никто другой ориентировалась в беспорядочном кладбищенском лабиринте крестов и пирамидок. И за то ещё, что всегда знала, на которой из могил можно найти свежую закусь — конфету, печенюшку или даже вареное яйцо. Валька была в курсе всех поминальных дат. Она отслеживала похоронные события деревни, как океанические чайки на заповедных островах отслеживают гибель тюленьего приплода.

Валька старше Сани лет на пятнадцать. Саня умер два года назад, а у Вальки, которая за шесть лет высохла в мумию и стала абсолютно коричневой, — вдруг молодой бойфренд: осевший в деревне трудовой мигрант из Узбекистана, худенький малорослый ханурик, почти не говорящий по-русски. Валька зимой и летом выпендривается в норковой шапке, а ханурик зимой и летом носит за Валькой её шубу в руках: у Вальки есть шуба. Но ходит она, в основном, в стеганной безрукавке.

Со временем, конечно, до нас дошло, в чем заключается ценность жидкости для омывания автомобильных стёкол. Конечно, она дешевле, чем даже самый дешёвый лосьон, она удобно расфасована в пластиковую тару — не разобьётся, если случайно выронишь; но это не главные её достоинства. Дело в том, что стеклоомыватель просветляет особым образом. У его адептов прозрачные глаза и полная ясность в голове, они живут в согласии с универсумом, который всегда с ними и который дружелюбен к ним даже тогда, когда топором по башке. Единственное, утаскивает в могилу в сжатые сроки. В деревне это знают все, хотя всем известны и исключения (та же Валька, к примеру), — но исключений очень мало.

Года четыре назад мы с мужем, покупая какую-то снедь в местном магазине, вспомнили, что в бачке омывателя пусто. Боже, какую гамму чувств вызвали мы у продавщицы. От изумления и скорби до желания образумить бедняг, по глупости ступивших на скользкую дорожку. «А вам-то, вам-то зачем?! — воскликнула она, — да возьмите вы водки, а это не берите, вам это нельзя». Мы были тронуты, но немного оскорблены: остальным жидкость продавали без разговоров.

Недавно Валька и ханурик пришли к нам на околицу воровать железную крышку с колонки, и мы с соседями их прогнали. Ушли они безропотно: нельзя так нельзя; но через сто метров спёрли тележку у ещё одного соседа, тот вывозил снег со двора в овраг, отвлёкся в уборную, оставил тележку возле калитки, вышел — глядь, имущество делает ноги. Тележку сосед отнял, Вальку с узбеком бить не стал, здесь это как-то непопулярно, но они бы, скорей всего, даже не заметили, что их бьют. Это высшая, недосягаемая степень просветлённости. За шесть лет, прожитых в деревне, я научилась её видеть и уважать.

Мне-то не достичь подобного единения с космосом никогда. Да и вам тоже, чего уж. Нам всем до неё пилить и пилить, всё равно что пешком по Транссибу, от Владивостока до станции Москва и обратно, да в пургу, да в драных валенках на босу ногу, да ещё и кофе с утра не пивши. Но и я, и вы (и все мы вообще) сделаем all our best, чтобы и кофе с утра, и чтобы валенки не на босу ногу, и чтобы не пешком; и вообще, на кой хрен нам эта прогулка, когда призовые баллы и можно слетать в Аргентину, мы там не были. Какое уж тут просветление. А им — и Вальке, и Серёге, и не заметившему собственной смерти Павлику, и утонувшему в тазу Олегу, и ещё куче народу — абсолютно наплевать и на Аргентину, и на Транссиб, и на прочее бессмысленное говно. Им вообще наплевать на жизнь, потому что жизнь для них — оно как бы не главное. Заминка в пути, затянувшийся момент ожидания, немножко досадное попадалово. Период между внетелесностью и внетелесностью.

Вижу в окно: хромает по безлюдной нашей улице Серёга, пьяный, в сланцах на босу — да! — ногу, в футболке с короткими рукавами, штаны драные, в дыру видно сиреневое колено. Хрусь-хрусь по снежку. Я знаю, куда он идёт: к почтовым ящикам, недлинная батарея которых прибита к маньчжурскому ореху напротив моего дома. Серёга ходит к ореху почти каждый день на протяжении шести лет как минимум. Такой у него странный рудимент, никак не отсохнет. Неровно, но быстро ковыляет Серёга, почти бежит, подгоняемый внутренними пидорасами, и сколько там ему осталось бежать до окончательной разлуки с туловом — никто не знает. Респект тебе, сиреневое колено, ты часть бодхисатвы, сделавшего свой выбор, умеющего босиком по снегу, вольного, свободного от мира, войны и другого мира, равнодушного к причинно-следственным связям, к президентам всех стран оптом и в розницу, к примату бытия над сознанием, к уровню жизни и внешнему валовому продукту, но — пока ещё — зависимого от ежедневных визитов к дереву с железными коробками на стволе. Хрусь-хрусь, не глядя по сторонам, не глядя в небо, не глядя вообще никуда, идёт он, упирается в орех и отпирает коробку. А потом запирает, разворачивается и идёт обратно, и несёт в себе громадное, переполненное сверхсодержанием, бесконечно важное на сегодняшний день и громкое на всю улицу знание об утробе почтового ящика: «ни-ху-я».


Отсюда.
Tags: life is life, links, travel
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 3 comments